Варяги и Варяжская Русь. К итогам дискуссии по вар - Страница 32


К оглавлению

32

За границей также не сомневаются, что Ломоносову норманская теория казалась «обидной для русского самосознания». К этому мнению, взращенному именно российской наукой, там еще добавляют, что он «опасался, что шведский король, ссылаясь на шведское происхождение первой русской династии, снова может претендовать на русский престол». Такой аргумент, надо заметить, не брали в расчет даже монархи Швеции XVII в., когда их придворные историографы создавали норманскую теорию, направленную против России (к тому же ни они, ни их преемники XVIII в. не имели никакого отношения к конунгам древности, в силу чего даже теоретически не могли ни на что претендовать). Весьма курьезным выглядит и другой вывод современного норвежского историка: в начале XIX в. варяжский вопрос в большей степени потерял характер патриотического спора, возможно, и по той причине, что взамен «германских» государств Швеции и Пруссии главным противником России стала наполеоновская Франция. Подобные мысли, как и слова Шлецера, что во времена Ломоносова «было озлобление против Швеции», выглядят довольно сомнительными в свете хотя бы факта избрания в апреле 1760 г. русского ученого почетным членом Шведской академии наук. И Ломоносов с искренними словами благодарности к «славнейшей академии» «за столь великую и особенную милость» принял этот почетный титул, которым очень гордился, и который значится на титульном листе его «Древней Российской истории». Н. В. Савельев-Ростиславич справедливо указывает, что шведское происхождение Рюрика отвергалось не из-за «ссоры» со Швецией, а из-за «явной несообразности» с указаниями ПВЛ.

Рассматривая причины противостояния Ломоносова и Миллера лишь как противостояние русского и немца, исследователи-норманисты, чрезмерно преувеличивая роль «патриотического фактора» и упрощенно сводя принципиальную позицию Ломоносова лишь только к нему, тем самым грубо искажают ее, отчего из поля их зрения выпадают подлинные причины разгоревшейся полемики между ними. А этих причин две и они названы Ломоносовым. Во-первых, свое неприятие диссертации Миллера он объяснял в ходе самой дискуссии тем, что она, служа «только к славе скандинавцев или шведов… к изъяснению нашей истории почти ничего не служит», т. е. фактически не имеет никакого отношения к русской истории (подобное позже, как указывалось, говорил Миллер в адрес шведа Далина). Во-вторых, в 1764 г. Ломоносов добавил, что Миллер при сочинении диссертации «из российской истории… избрал материю, весьма для него трудную, — о имени и начале российского народа», а академики в ней «тотчас усмотрели немало неисправностей и сверх того несколько насмешливых выражений в рассуждении российского народа». Но как мог судить о недостатках речи Миллера и что мог знать об этой «ученой материи» «профессор химии» Ломоносов?

Третье из обстоятельств, заставляющих специалистов занимать сторону Миллера, заключается именно в том, что Ломоносов, по их понятиям, «не был профессиональным историком», тогда как Миллер занимал должность официального историографа. У истоков такого мнения также стоял Шлецер, говоривший, что между всеми русскими, «писавшими до сих пор русскую историю, нет ни одного ученого историка». «…Что от химика по профессии, — иронизировал он в адрес Ломоносова, — уже а priori можно было бы ожидать такой же отечественной истории, как от профессора истории». Во-первых, Ломоносов не был и профессиональным филологом, но создал «Российскую грамматику», которая, по свидетельству лингвистов, говорит «о глубокомыслии, блистательной одаренности и широких знаниях ее составителя, шедшего «непроторенным путем, не имея ни одного предшественника». И на ней, подчеркивают они, воспитывалось «несколько поколений ученых грамматистов, и вплоть до 30-х годов XIX в. изучение грамматического строя русского языка шло по пути, намеченному Ломоносовым». Академик Я. К. Грот отмечал, что «русские вправе гордиться появлением у себя, в середине XVIII столетия, такой грамматики, которая не только выдерживает сравнение с однородными трудами за то же время у других народов, давно опередивших Россию на поприще науки, но и обнаруживает в авторе удивительное понимание начала языковедения».

Во-вторых, не то, что в «профессора истории», но даже в историки не готовились сами немецкие ученые, но они стали таковыми, как и Ломоносов, в ходе самостоятельной и многолетней работы. Байер, еще в школе начав изучать языки (древние и восточные) и историю церкви, продолжил свое образование в Кенигсбергском университете, где защитил диссертацию по крестным словам Иисуса Христа. В дальнейшем, занимаясь в основном Востоком и Китаем, читал лекции о Гомере, Платоне, штудировал средневековых и северных авторов, вникал в историю Пруссии. Миллер, менее двух лет пробыв в Ринтельнском и год в Лейпцигском университетах, проявил интерес к этнографии и экономике. Шлецер, проучившись около трех лет на богословском факультете Виттенбергского университета, защитил там диссертацию «О жизни Бога». Затем год слушал лекции по филологическим и естественным наукам в Геттингенском университете, где увлекся филологической критикой библейских текстов, говоря в последствии, что «я вырос на филологии…». Некоторое время спустя Шлецер в том же университете изучал медицину (по ней он тоже защитил диссертацию), естественные науки, метафизику, математику, политику, статистику, юриспруденцию.

В университете Байер, Миллер, Шлецер, получая типичное для того времени эрудитское образование, могли ознакомиться с историей, но только с древней, да и то лишь «в своих главных событиях», как об этом сказал Шлецер. Другие периоды в истории человечества не интересовали тогдашних ученых мужей, т. к. изучать их считалось недостойным занятием. Поэтому, всеобщей истории, пояснял К. Н. Бестужев-Рюмин, не существовало в преподавании. Вместе с тем он отмечал, что «отсутствие критики, отсутствие общих взглядов было еще чрезвычайно чувствительно в Германии», которая еще «жила средневековыми компендиумами». Ситуация изменилась, подчеркивал исследователь, когда в науку вступил Гаттерер (1727–1799), а затем, по возвращению из России, Шлецер. Так что до своего прибытия в Россию немецкие ученые мало что знали из средневековой истории и вообще не имели никакого представления о русской истории, начав к ней приобщаться только по приезду в Петербург и только в той мере, в какой они овладевали русским языком.

32