Над своей «Российской грамматикой» Ломоносов трудился не менее десяти лет. Шлецер, только что научившийся читать, но еще не умевший свободно говорить по-русски, на ту же работу потратил всего четыре месяца. Поэтому «кость» он переводит как «Bein» (нога), пишет «блита или плита», «лез» вместо «лес», «клыба» вместо «глыба», вводит в состав основного словарного фонда несуществующее слово «дарда» (в значении «копье»). Но нисколько не сомневаясь в своих способностях вообще, Шлецер и здесь остался верен себе, утверждая, что имел перед Ломоносовым «значительное преимущество», а тот на его грамматику взъелся лишь потому, что ее написал иностранец. А что им произносилось, для его последователей обретало силу высшего закона. Так, С. К. Булич говорил о неоспоримом превосходстве Шлецера над Ломоносовым в отношении широты филологического и лингвистического образования, знания языков и проницательности взгляда. Ф. Эмин в 1767 г. по поводу якобы связи Knecht с князем хорошо сказал, что здесь нет ни близкого сходства слов, «ниже в мысли разума», и равно тому, если немецкое Konig, «у вестфальцев произносимое конюнг (курсив автора. — В. Ф.)», сопоставить с русским «конюх». Но то, что заметили Ломоносов и его современники, не желали замечать их более образованные потомки. В. Г. Белинский в приведенных примерах увидел лишь то, как Шлецер «смешно ошибался в производстве некоторых русских слов».
Как историк России, Ломоносов ставил перед собой задачу: «Коль великим счастием я себе почесть могу, ежели моею возможною способностию древность российского народа и славные дела наших государей свету откроются». Благородная цель, служению которой хотел бы посвятить себя каждый историк. И можно только гадать, что было бы им сделано на поприще истории, если бы она одна была его уделом. Но и того, что он сделал, занимаясь еще химий, математикой, физикой, металлургией и многими другими отраслями науки, где прославил свое имя на века, вполне достаточно, чтобы признать Ломоносова историком и без норманистской предвзятости взглянуть и на него и на его наследие. От чего ни в коей мере не пострадают истинные и весьма значимые заслуги немецких ученых перед русской исторической наукой (хотя, конечно, не представляется возможным принять в полной мере заключение Т. Н. Джаксон, увидевшей в трудах академиков-немцев по варяго-русскому вопросу «подлинно академическое отношение к древнейшей русской истории, основанное на изучении источников»). Великий Эйлер в одном из писем за 1754 г. с восхищением говорил Ломоносову, что «я всегда изумлялся Вашему счастливому дарованию, выдающемуся в различных научных областях». Таким же дарованием, помноженным на свойственное ему трудолюбие и желание дойти до самой сути дела, обладал Ломоносов и в истории, нисколько не жертвуя при этом ни истиной и ни своей очень высокой научной репутацией.
Дискуссия между М. В. Ломоносовым и Г. Ф. Миллером надолго избавила нашу науку от норманистских идей. Ситуация изменилась в корне в начале XIX в., когда в Германии (1802–1809), а затем в России (1809–1819) вышел «Нестор» А. Л. Шлецера, где историк, качественно обновив мнения своих предшественников, придал им, с присущими ему яркостью и талантом убеждать даже в случаях отсутствия аргументов, завершенный вид. Преимущественно его глазами теперь стали смотреть на варягов ученые всей Европы, а посредством их, образованные люди Старого Света. И прежде всего, конечно, нашего Отечества, где суждение иностранцев в отношении русской истории не только всегда пользовалось особым расположением, но зачастую возносилось до неимоверных высот. Не избежала подобной участи и позиция Шлецера в варяжском вопросе, которую весьма емко выразил в 1931 г. норманист В. А. Мошин, квалифицировав ее как «ультранорманизм». Но гораздо в большей степени эта характеристика может быть приложена к русским последователям немецкого ученого, далеко превзошедшими его в норманизации истории Древнерусского государства и благодаря трудам которых норманская теория приобрела в отечественной историографии силу непреложной истины, отступление от которой считалось посягательством на честь науки.
Шлецер, видя в восточнославянских древностях проявление германского начала, вместе с тем не смог пройти мимо фактов, которые совершенно не вязались с его выводами. Так, он признал отсутствие влияния скандинавского языка на русский, объяснив это тем, что шведов среди восточных славян «было очень немного по соразмерности», раз из смешения этих очень разных языков «не произошло никакого нового наречия». Не смог Шлецер скрыть и своего искреннего удивления по поводу того, как новгородские словене поглотили «своих победителей: все сделается славянским (курсив автора. — В. Ф.) явление, которого и теперь еще совершенно объяснить нельзя», что славяне, «по неизвестным нам причинам, рано сделались главным народом». Русские исследователи не «заметили» этих слов Шлецера, но всему остальному, произнесенному им в адрес нашей истории, придали воистину исполинские размеры. В 1834 г. О. И. Сенковский, уверяя, что «история России начинается в Скандинавии…», буквально переселил последнюю в Восточную Европу. «Не трудно видеть, — говорил он, — что… вся нравственная, политическая и гражданская Скандинавия, со всеми своими учреждениями, правами и преданиями поселилась на нашей земле; эта эпоха варягов есть настоящий период Славянской Скандинавии». Будучи убежденным, что характер эпохи и устройство общества были «скандинавскими, а не славянскими», автор заключал: восточные славяне утратили «свою народность», сделались «скандинавами в образе мыслей, нравах и даже занятиях», что всецело привело к общему преобразованию «духа понятий, вооружения, одежды и обычаев страны» (не преминув укорить Н. М. Карамзина, не заметившего всего этого), к образованию славянского языка из скандинавского, что сами шведы смотрели на Русь как на «новую Скандинавию», «как на продолжение Скандинавии, как на часть их отечества».